Jupiter’s travels

Мне была остро необходима база для этих размышлений, и эти два музыканта дали мне её.

Я слышал однажды, как Уолш честно и совершенно осознанно сказал, что не может высоко оценить красоту «его» замысла, и теперь я упрекал себя за то, что меня волновали такие вещи. Когда вокруг бездомные, больные, голодающие люди, разве имело значение, есть ли им из фарфоровой или пластиковой посуды, покрыть ли крышу черепицей или жестью, жили ли священники в гармонии и расположении к людям или являлись бездушным отражением духовной власти? Разве мало вокруг происходило такого, что эти «отцы» должны были просто полностью отдать себя бедным и научить их, как ухватиться за хотя бы некоторые из материальных преимуществ эпохи машин, оставившей их так далеко позади? Может недостаточно было красоты в сердцах и действиях этих неуемных ирландцев, чтобы компенсировать уродство их прагматизма?

Я видел, как крестьяне выходили из темных самопальных хижин в поисках помощи от людей, которые жили в прямоугольных коробках, рядами стоящих на улицах, освещенных электричеством. Для них эта новая яркая прямоугольная жизнь была пределом амбиций. А в это же время в моём мире миллионы потомков европейского крестьянства стремились вырваться из своих стерильных условий, чтобы вернуться к чему-то похожему на жизнь в естественных условиях.

Стоял ли весь недоразвитый мир в очереди в тот самый же колбасный цех, чтобы на выходе стать равномерным, округлым, покрытым такой же блестящей пластиковой оболочкой? Я уже не раз видел это посредственное, бесцельное человеческое существование. Такие же удручающие мысли овладевали мной в меддинах Туниса, среди жестяных хижин Эфиопии, в трущобах Найроби и чёрном городке Соуэто. Как бы я ни пытался представить себе их более радужное будущее, по факту у видел лишь постоянно растущее население, решительно настроенное захватить ресурсы Земли и превратить их во всё большие и высокие груды нерушимого бетона и безобразного пластика. А потом делать выводы и в смятении раскаяния отступать, уступая место следующей волне «развивающихся» сограждан. И казалось, что ни я, ни кто-либо другой не могли сделать ничего, чтобы хоть на йоту изменить порядок вещей. Кто-то разделял мой пессимизм, кто-то чувствовал себя лично оскорбленным происходящим, но я никогда не слышал, чтобы кто-либо предлагал убедительную альтернативу. Одержимость этими мрачными абстракциями – это была моя слабость. Я считал своим долгом спасти мир, и каждый раз, когда мой идеализм терпел поражение, я чувствовал себя таким же безжизненным и бессмысленным, как та серая армия уже мертворожденных миллиардов людей, будущее которых я пытался определить.

Но снова и снова я приходил к тому, что сохранить всего лишь одну жизнь стоило миллионов спекуляций на этих идеях. Однажды в Эфиопии меня на эту мысль вдохновила всего лишь улыбка. Когда я выезжал из Гондэра, мне встретилась женщина в розовом и с зонтиком. Когда я к ней приблизился (а я в местном пейзаже был необычным и, возможно, пугающим зрелищем), её лицо преобразилось самой необычной улыбкой, которую я когда-либо видел. Она сияла, сияла для меня с такой жизненной силой и глубиной, что я стал её сыном, её любовником, её спасителем – всё в одном. Когда я проезжал мимо, она несколько раз быстро, но глубоко поклонилась, продолжая излучать то особое счастье, что вознесло меня в небеса, и я потом ещё долго в них парил. Здесь, в Форталезе именно эти двое парней с навязчивыми печальными голосами напомнили мне, что такое жизнь и что она стоила того, чтобы жить.